Сен 4

Сидорину очень хотелось курить. Ему хотелось курить уже давно, почти с самого начала вечера, но встать и выйти он стеснялся, хотя речи, которые произносили со сцены, были ему совсем не интересны.

Сидорин пришел в свою бывшую школу раньше всех и долго курил за углом, на котором по-прежнему было выцарапано сердце и написано: “Ай лав ю”. Наверное, за пятнадцать лет школа пережила десяток ремонтов, а слова были все те же, и сердца все те же.

Все то же, во все времена…

Обычно Владимир Сидорин не был склонен к сантиментам, но раз в пятнадцать лет вполне можно позволить себе побыть сентиментальным. Он курил за углом, морщился от вони дешевого табака и смотрел, как в школу собирались выпускники.

Владимир исправно приходил на все “встречи друзей”, каждый раз, когда активистки из школьного комитета присылали ему приглашение. За пятнадцать лет он встречался с бывшими одноклассниками раз шесть, наверное. Никто, кроме Сидорина, так усердно эти собрания не посещал. Он бы тоже не стал, если б не она.

Дина.

Каждый раз он давал себе слово, что не пойдет. Он не станет больше караулить ее. Хватит. За все это время он и увидел-то ее только один раз — на десятилетии выпуска. Все были на десятилетии, и она была. Сказочно красивая, блестящая, необыкновенная женщина. Куда ему до нее!

Она тогда мило поздоровалась с ним, и они даже поболтали немного.

У него не было ни детей, ни жены, зато очень много работы. Он окончил медицинский институт и пытался делать карьеру, а потому работал с утра до ночи. Ему хотелось быть если не таким, как она, то хотя бы как-то приблизиться, к ней, стать пусть не выдающимся, но заметным, сделать что-нибудь такое, значительное, что хоть чуть-чуть могло бы их уравнять.

Карьера с первого раза не получилась, и он потерял к ней интерес. Остыл. Замерз. С Диной они больше не встречались, и стараться ему было не для кого. Для себя стараться было неинтересно.

Где-то там, в серой однообразной будничной маете он встретил Нину и зачем-то женился на ней. Она была славная, спокойная. Он относился к ней довольно хорошо, а она никогда не предъявляла к нему никаких требований. Потом родилась Машка, и Сидорину пришлось найти вторую работу. Он почти не бывал дома, очень уставал и просто жил как живется. Потому что в его жизни не было и не могло быть Дины, которая придавала бы ей смысл.

Зря он приперся сюда раньше всех и караулит за углом с надписью “Ай лав ю”. Она не приедет. А если приедет, то вряд ли узнает в худосочном, невзрачном, бедно одетом человеке бывшего комсорга Владимира Сидорина, а он не посмеет к ней подойти. Да и зачем ему подходить? Он хотел просто посмотреть на нее. Пусть издалека. Посмотреть и продолжать жить так, как он жил все эти годы, — трудно, буднично, неинтересно.
Он, Владимир Сидорин, умница, отличник, лидер, организатор, душа коллектива, смолит дешевые сигаретки, пряча бычок в рукав от дождя...
Владимир швырнул сигарету в лужу и пошел за Диной, как будто под гипнозом.

Никоненко смотрел на Владимира Сидорина с безразличным превосходством.

Сидорин был нервный, неуверенный в себе, усталый человек. Для того чтобы вывести его из себя, достаточно было пару раз сказать что-нибудь вроде “соображайте быстрее, некогда мне тут с вами целый день!”, а потом слегка, вполуха, выслушать, что он скажет.

По прогнозам Никоненко, Сидорин должен был выйти из себя минут через семь. Он вышел из себя через три минуты.

— Если вы будете мне хамить, — сказал Никоненко лениво и вытянул длинные ноги так, что ботинки оказались прямо под носом у доктора Сидорина, — я вас упеку на трое суток.

Капитану нужно было поддерживать его взъяренное состояние.

Сидорин послушно взъярился.

— Что вам от меня нужно, в конце концов?! Я хирург, у меня утром две операции, вы что, хотите, чтобы я не смог работать?!

— Мне наплевать, сможете вы работать или не сможете, — заявил Никоненко. — Отвечайте на мои вопросы.

— Я отвечаю, — помолчав и взяв себя в руки, сказал Сидорин. — Я отвечаю на все ваши вопросы, но, черт побери, — он опять стал раскаляться, — вы меня по три раза об одном и том же спрашиваете!

— У меня несколько работ, — сказал Сидорин со сдержанной злобой. — Я еще подрабатываю на кафедре в институте усовершенствования врачей. И еще в первой хирургии у профессора Икрянникова, в кардиоцентре. Я когда-то был его любимым учеником. Подавал большие надежды.

— Почему вы работаете на трех работах?

— Потому что у меня семья, — сказал Сидорин мрачно, — на зарплату врача с семьей жить нельзя. На три зарплаты врача жить тоже нельзя, разве только не умереть с голоду. Можно подумать, что вы этого не знаете.

— Бросьте, Владимир Василич, — повторил он, — сколько вам лет? Шашнацать? — Он так и сказал “шашнацать”, глядя в покрасневшее гневное докторское лицо. — Что вы слюни пускаете? Слушать тошно. Вам больше заняться нечем? Демонстрируете мне страсти, Гамлета изображаете, обойденного судьбой! Я все про вас знаю. Мне полчаса хватило, чтобы все про вас узнать. Вы профессионал экстра-класса. Медсестры, когда о вас говорят, закатывают глаза. Ваш главный на вас молится, только одного боится, что вы наконец узнаете себе цену и бросите эту больницу к чертовой матери, а люди, чтобы у вас оперироваться, на год вперед записаны! Чего вам не хватает? Дины Больц, что ли?! Вам четвертый десяток, а вы все в африканские страсти играете! Сходите в зоопарк с ребенком, самое вам там место, среди макак!

— Какое право вы имеете… — начал совершенно ошарашенный Сидорин.

— А никакое! — бросил в лицо ему Никоненко и вышел, сильно стукнув дверью.

Как это хирурга Сидорина угораздило? Ну, в десятом классе — понятно. В десятом классе любовь — это адреналин, гормоны и обязательный разлад с окружающим миром. Нет, не так: гормоны, адреналин и разлад, вот как. А в тридцать с лишним-то чего идиотничать?

К концу дня Владимир Сидорин совершенно ясно понял, что капитан приходил не просто для того, чтобы узнать, что именно он видел или чего не видел. У капитана была определенная цель, и Владимир был уверен, что эта цель — он сам.

Он никогда не любил детективы и всегда был уверен, что и работы такой не существует — искать и сажать в тюрьму преступников. Эту работу придумали те, кто больше ничем не может и не умеет заниматься. Вроде этого наглого капитана, который сунул ему под нос свои ботинки, а потом расспрашивал его о Дине и Машке с таким оскорбительно скучающим видом.

Зачем искать каких-то мифических преступников, когда в каждом конкретном случае есть свой, вполне подходящий Владимир Сидорин? Капитан явно нацелился именно на него, и Сидорин отлично понимал, что сделать его козлом отпущения ничего не стоит.

Дочь Машка останется одна.

Вчера он купил ей в “Детском мире” белого медведя.

Медведь стоил бешеных денег. Он присмотрел его несколько месяцев назад и все время копил деньги, пересчитывал их, как пятилетний мальчишка монетки из кошки-копилки, и все не хватало. Третьего дня ему на голову неожиданно свалился гонорар за давнюю статью, о которой он позабыл, и он помчался в “Детский мир”.

Он мчался и больше всего на свете боялся, что именно этого медведя там не окажется. Кончились, всех распродали.

Медведи сидели на широкой деревянной полке, свесив мохнатые белоснежные морды, которые хотелось погладить. У них были карие с золотистыми точками глаза и живые кожаные носы, и Сидорин представлял себе, как счастлива будет Машка, у которой никогда не было такого медведя.

Он долго ходил вдоль деревянной полки, не торопился, выбирал. Ему нравилось выбирать Машке медведя, и он чувствовал себя богачом.

Он даже попросил упаковать его, и медведя завернули в шелковую бумагу и навязали на него бантов. И деньги у него еще остались.

Конечно, следовало бы отдать эти деньги Нине, но не зря он чувствовал себя богачом. Немножко он отложил на какой-нибудь самый черный день, а на остальные купил две бутылки шампанского, икру, какой-то сок, большой кусок желтого дырчатого сыра, твердую палку сухой колбасы, шоколадку “Слава”, орехов и мармелада. Когда-то Нина любила мармелад, и Сидорин об этом помнил.

У них будет праздник, и не станет он ждать лета и Машкиного дня рождения, чтобы подарить ей медведя! Он отдаст его завтра же, после дежурства, и они будут пить шампанское, и есть колбасу, и орехи, и шоколад. Машка будет визжать от счастья и тискать медведя, и он будет чувствовать себя героем и победителем жизни.

Хоть иногда, хоть изредка очень нужно почувствовать себя героем и победителем жизни.

Дежурство только началось, когда пришел капитан из уголовного розыска.

Завернутый и обвязанный бантами медведь лежал на столе и упоительно шуршал, когда Сидорин до него дотрагивался. Ему очень нравилось до него дотрагиваться. Пакет с покупками стоял в холодильнике, и он гордился этим пакетом.

Но капитан пришел, и все эти сентиментальные штуки перестали иметь значение.

Владимир Сидорин понял, что должен спасаться. Машка останется одна. И Нина останется одна.

Он думал всю ночь и все утро и не смог ничего придумать. Он не знал, как скажет об этом Нине, как ухнет ей на плечи еще одну заботу. Ей и без него забот хватало.

Он приехал домой под вечер, с серым от усталости и предчувствия беды лицом, с шампанским и медведем под мышкой.

— Папочка приехал! — завизжала за дверью Машка, как только он вставил в замок ключ. Он почти не бывал дома, и не было для Машки большего счастья, чем “папочкин” приезд.

Дверь открылась, за дверью обнаружилась Машка, топтавшаяся в предвкушении счастья. Она кинулась к нему, моментально забралась, как обезьянка, он подхватил ее под попку, которая вся уместилась в его ладони и даже место еще осталось. Машка тыкалась ему в щеку, сопела от счастья и целовала липкими поцелуями.

Он должен что-то придумать. Он не может оставить их одних.

— Подожди, — сказал он дочке, — посмотри, что я тебе привез.

Он так редко что-то привозил ей, что ее с него как ветром сдуло, и она уставилась на перетянутый бантами пакет, приоткрыв рот и не моргая, как кукла.

— Держи, — сказал Сидорин и сунул ей медведя. Он не умел дарить подарки.

— Это мне? — пролепетала Машка совсем по-взрослому и взяла пакет обеими руками.

— Что тут у вас за шум? — спросила Нина, появляясь на пороге кухни, и Сидорин посмотрел на нее с жалостью, как будто его уже упекли в тюрьму на десять ближайших лет. Или на двадцать.

— Мама, смотри, что мне папа привез!

От нетерпения у Машки вздрагивал нос, она пыталась развязать банты, но они никак не развязывались, и Нина, взглянув на Сидорина, взяла пакет у нее из рук.

— Мам, ну что там такое? Ну, мам!

Банты были сняты, шелковые покрывала разошлись, и под ними оказался белый медведь, слегка приплюснутый с одного боку, там, где Сидорин прижимал его локтем.

— Умка, — прошептала потрясенная Машка, которая как раз накануне смотрела мультфильм про белых медведей, и завизжала: — Папа!!!

Кое-как вдвоем с Ниной они вынесли ураган Машкиных эмоций, и дочь помчалась показывать медведю его новый дом и новую — Машкину — кровать.

— А это… я купил, — сказал Сидорин глупо и потряс перед носом у жены пакетом, который так и держал в руках.

— Володь, что с тобой? — спросила Нина и пакет у него забрала. — Что случилось?

— Ничего, — бойко соврал Сидорин. — Просто… подарки.

Она заглянула в пакет, посмотрела ему в лицо и засмеялась.

— Ты что? Стал миллионером?

— Еще не совсем, — признался он, — но я к этому близок.

— Это ты сегодня приблизился? — спросила она и звонко поцеловала его в щеку. — Вчера что-то я ничего о твоих миллионах не слыхала. Или когда мы виделись? Позавчера?

— Кажется, позавчера, — ответил Сидорин, рассматривая ее.

Когда он в последний раз просто так рассматривал ее?

У нее было славное молодое лицо, светлые глаза в незаметных ресницах и веселый широкий рот. Свитерок был старенький, она вязала его, когда ждала Машку, и все время расстраивалась, потому что выходило что-то не то. На животе была ухмыляющаяся заячья морда, длинные уши, связанные отдельно, болтались свободно. Крошечная Машка этот свитерок обожала, особенно уши.

Он осторожно запустил руку Нине под волосы, погладил теплый затылок и слегка повернул ее голову, заставляя посмотреть ему в лицо.

— Нам бы поговорить, — попросил он, слушая приближающиеся Машкины вопли.

— Что случилось? — повторила Нина и взяла его за руку под своими волосами. — Тебя выгнали с работы? Или у тебя кто-то умер?

Когда у него на столе умирали больные, он становился злым и диким, и на несколько дней семья оставляла его в покое.

— Нет, — сказал он быстро, — никто пока не умер. Но все равно поговорить нам надо…

— Как же нам говорить, если ты Машке подарил медведя? — Она вытащила его руку и поцеловала. — Мы теперь неделю ни о чем говорить не сможем! Машка не даст! Или… — она отпустила его руку, посмотрела внимательно и зачем-то схватилась за заячьи уши, — или ты решил нас бросить?

— Ты что, — спросил он обиженно, — с ума сошла?

Как он может их бросить, если они — все, что у него есть? Как же она этого не понимает? Или он просто никогда ей об этом не говорил?..

— Ну, если не решил, тогда пошли ужинать. Мой руки. Маша, сажай своего Умку ужинать. Он долго летел с Северного полюса и есть хочет.

— Мамочка, он мне сказал, что есть он не хочет, он хочет…

— Он хочет именно есть, — уже из кухни заявила Нина. — Володь, помой ей руки.

— Папочка, а белые медведи моют руки?

— У них не руки, а лапы, — объяснил Сидорин, намыливая под краном пухлые ладошки в еще оставшихся младенческих перетяжках, — они их не моют. Лапы у них чистые, потому что на Северном полюсе всегда снег.

— А снег разве чистый? Мама говорит, что снег есть нельзя, потому что он очень грязный. В нем бантерии.

— Не бантерии, а бактерии, — поправил Сидорин свою образованную дочь, — это в Москве снег грязный, а на Северном полюсе он чистый-чистый, белый-белый.

На ужин были макароны и толстые, разбухшие от варки сосиски.

— Нет, — сказал Сидорин, — давайте все сначала. У нас праздник. К нам с Северного полюса переехал жить Умка.

Все вышло, как он и хотел, хотя мысли о капитане не оставляли его ни на минуту. Глотнув шампанского, непривычная к алкоголю Нина раскраснелась, повеселела, как будто выпросила у жизни долгожданный выходной. Стесняясь, она ела мармелад, словно ей было стыдно, что так вкусно. Вдвоем с Машкой они тискали медведя и даже поставили ему отдельную чашку, и он пил с ними чай “как будто”.

Примерно в двенадцать часов ему в больницу позвонили из приемной Потапова, и официальный мужской голос сообщил, что “Дмитрий Юрьевич ждет к двум часам”.

— Успеете? — спросил голос, как бы сомневаясь.

Сидорин уверил, что успеет. Телефон стоял в ординаторской, трубку сняла медсестра Марина Ильинична, и ей, очевидно, первым делом сказали, что звонят из приемной Потапова, потому что к концу короткого разговора вокруг Сидорина стоял практически весь трудовой коллектив, бросивший ради такого случая больных и работу.

— Ты к Потапову поедешь, Володечка? — придушенным голосом спросила молодая врачиха, которую в отделении называли исключительно Верунчик. — Он тебе звонил?

— Мне звонили из его приемной, — сказал Сидорин рассеянно.

Потапов обещал узнать о планах капитана Никоненко относительно сидоринской судьбы, и вызов в его приемную мог означать все, что угодно.

Например, что мосты сожжены и отступать некуда.

Главный моментально разрешил “отъехать”, узнав, что отъезжать нужно к “самому Потапову”.

— Вы с ним дружбу водите, Владимир Васильич, — спросил главный проницательно, — или просто знакомы?

— Мы с ним вместе в школе учились, — пояснил Владимир, понимая, что создает себе невиданную славу.

— Понятно, — протянул главный, как будто Сидорин наконец-то признался, что он отпрыск британской королевской семьи.

Он не стал звонить Нине из ординаторской — достаточно уже народ потешился — и добежал до автомата на первом этаже.

— Он пригласил тебя к себе? — переспросила Нина, и ему показалось, что она тоже ожидает самого худшего. — А зачем, не сказал?

— Нет, конечно, — ответил он, раздражаясь, — я вообще не с ним разговаривал, а с кем-то из его ассистентов.

— Тогда езжай, — сказала Нина, и голос у нее дрогнул, — ты не опоздаешь?

— Не должен.

— Володь, позвони мне, как только сможешь, хорошо?

— Я не знаю, когда смогу.

— Вот когда сможешь, тогда и позвони. Машка кричит, что она тебя любит. Она поит Умку чаем.

Он не хотел никаких домашних подробностей. Он не знал, что его ждет, а эти подробности расслабляли.

В потаповской приемной Сидорину стало еще хуже. Он никогда не бывал в таких местах, и все его угнетало, давило на плечи, заставляло сутулиться, чтобы как-нибудь вдвинуться поглубже в дурацкое кресло, не попадаться никому на глаза, исчезнуть.

Он думал о Машке, которая поит чаем своего Умку, и о Нине, которая, наверное, волнуется и ходит по квартире, потягивая за уши зайца, вышитого на свитере. Почему ему никогда не приходило в голову, что у самой обыкновенной, ничем не замечательной женщины, которой он привык считать жену, не может быть свитера с заячьей мордой и связанными отдельно, болтающимися ушами?

Он никогда не замечал ее, думая только о Дине. Он не замечал ее, даже когда делал предложение. Это он тогда Дине делал предложение, а не ей. Он увидел ее, только когда пришел страшный капитан Никоненко, и Сидорин понял, что жизнь его кончилась.

— Садись, Вовка.

Сидорин выдвинул кресло и тут только заметил с другой стороны длинного стола молодого, странно знакомого мужика. Мужик смотрел на Сидорина внимательными, очень темными глазами.

— Добрый день, — пробормотал Владимир. Мужик кивнул, но вслух ничего не сказал.

Все-таки он был очень знакомым, и то, что он не может его узнать, еще добавило Сидорину неуверенности. Зачем Митька его пригласил? Или он при нем хочет разбирать сидоринские уголовные дела?

https://dodrg59.livejournal.com/981724.html

хорошоплохо (никто еще не проголосовал)
Loading...Loading...

leave a reply